— Мне все равно куда, — сказала Марго, — но я хотела бы знать. И, пожалуйста, держись правой стороны. Если ты не умеешь управлять, то давай лучше сядем на поезд или наймем шофера в ближайшем гараже.
Он резко затормозил, потому что невдалеке появился автобус.
— Что ты делаешь, Альберт? Просто держись правее.
Автобус с туристами прогремел мимо. Альбинус отпустил тормоз. Дорога уже вилась по склону горы.
«Не все ли равно куда? — думал он. — Куда ни поедешь, от этой муки не избавишься. „Низкопробно-крикливая, мерзкая, любовная…“ Я схожу с ума…»
— Я тебя ни о чем не буду больше спрашивать, — сказала Марго, — только, ради Бога, не виляй перед поворотами. Это странно выглядит. Зачем ты виляешь? Если б ты знал, как у меня болит голова. Я хочу куда-нибудь доехать, наконец.
— Ты мне клянешься, что ничего не было? — проговорил Альбинус чуть слышно и сразу почувствовал, как слезы горячей мутью застилают зрение. Он переморгнул, дорога опять забелела.
— Клянусь, — сказала Марго. — Я устала клясться. Убей меня, но больше не мучь. И знаешь, мне жарко, я сниму пальто.
Он затормозил, остановились.
Марго засмеялась:
— Почему для этого, собственно говоря, нужно останавливаться? Ах, Альберт…
Он помог ей освободиться от пальто, причем с необычайной живостью вспомнил, как — давным-давно — в дрянном кафе он в первый раз увидел, как она двигает плечами, сгибает прелестную шею, вылезая из рукавов пальто.
Теперь у него слезы лились по щекам неудержимо. Марго обняла его за шею и прижалась щекой к его склоненной голове.
Автомобиль стоял у самого парапета, толстого каменного парапета в полметра высотой, за которым был крутой обрыв, поросший ежевикой. Было слышно, как где-то далеко внизу бежит и плещется вода в быстром ручейке. С левой стороны поднимался красноватый скалистый склон с соснами на верхушке. Палило солнце. Немного впереди человек в темных очках, сидя при дороге, бил камни.
— Я тебя так люблю, — всхлипывая, говорил Альбинус. — Я тебя так люблю.
Он судорожно мял ей руки, гладил ее по спине. Она тихо — и удовлетворенно — посмеивалась.
— Дай мне теперь самой управлять, — взмолилась Марго. — Ты же ведь знаешь, что у меня это выходит лучше.
— Нет, у меня теперь тоже лучше получается, — сказал он улыбаясь, затем сглотнул и высморкался. — И знаешь, я, по правде, не знаю, куда мы едем. Багаж я как будто отослал в Сан-Ремо, но я не очень в этом уверен.
Он пустил мотор, тронулись снова. Ему показалось, что теперь машина идет свободнее и послушнее, и он стал держать руль не так напряженно. Излучины дороги все учащались. С одной стороны отвесно поднималась скалистая стена, с другой был обрыв. Солнце било в глаза. Стрелка скорости вздрагивала и поднималась.
Приближался крутой вираж, и Альбинус решил взять его особенно лихо. Наверху, высоко над дорогой, старуха собирала ароматные травы и видела, как справа от скалы мчался к повороту этот маленький синий автомобиль, а за поворотом, слева, на неизвестную еще встречу, летели двое сгорбленных велосипедистов.
Старуха, собиравшая на пригорке ароматные травы, видела, как с разных сторон близятся к быстрому виражу автомобиль и двое велосипедистов. Из кабины почтового самолета, летящего по ослепительно голубому небу к морю, летчик видел петлистое шоссе, тень крыльев, скользящую по солнечным склонам, и две деревни, отстоящие друг от друга на двадцать километров. Быть может, поднявшись еще выше, можно было бы увидеть зараз провансальские холмы и далекий город в другой стране — скажем, Берлин, — где тоже было жарко, — вся эта щека земли, от Гибралтара до Стокгольма, окрасилась в тот день сочным солнечным светом.
Берлин, в частности, успешно торговал мороженым. Ирма, бывало, шалела, жадно преисполняясь предвкушением счастья, когда уличный торговец намазывал на тонкую вафлю толстый, сливочного оттенка слой, от которого начинал танцевать язык и сладко ныли передние зубы. Элизабет, выйдя утром на балкон, заметила как раз такого мороженщика, и странно было, что он — весь в белом, а она — вся в черном.
В это утро она проснулась с чувством сильнейшего беспокойства и теперь спохватилась, что впервые вышла из состояния матового оцепенения, к которому за последнее время привыкла, но сама не могла понять, чем нынче так странно взволнована. Стоя на балконе, она вспомнила вчерашний день, совершенно обыкновенный — деловую поездку на кладбище, пчел, садившихся на цветы, которые она привезла, влажное поблескивание ограды вокруг могилы, тишину, мокрую землю.
«Так в чем же дело? — спросила она себя. — Почему мне сегодня не по себе?»
С балкона был виден мороженщик в белом колпаке. Балкон, казалось, взмывал все выше и выше. Солнце ярко освещало крыши — в Берлине, Брюсселе, Париже и дальше, на юге. Почтовый самолет летел в Сент-Кассьен. Старуха собирала над обрывом ароматные травы. Потом по меньшей мере год она будет рассказывать[65], как она увидела… такое увидела…
Альбинусу было неясно, когда и как он узнал, распределил, осмыслил все эти сведения: время, прошедшее от беспечно начатого виража до сих пор (несколько недель), место его теперешнего пребывания (больница в Грассе), операция, которой он подвергся (трепанация черепа), причина долгого беспамятства (кровоизлияние в мозг). Настала, однако, определенная минута, когда все эти сведения оказались собраны воедино, — он был жив, отчетливо мыслил, знал, что поблизости Марго и сиделка. Он знал, что последнее время приятно дремал и что сейчас проснулся. А вот который час — неизвестно, вероятно, раннее утро.
Лоб и глаза еще покрывала плотная повязка, мягкая на ощупь. Темя уже было открыто, и странно было трогать частые колючки отрастающих волос. В памяти у него, в стеклянной памяти, глянцевито переливалась картина, напоминающая цветной фотографический снимок: загиб блестящей голубой дороги, рыже-зеленая скала слева, справа — белый парапет, впереди — вылетевшие навстречу велосипедисты — две пыльные обезьяны в апельсинового цвета фуфайках. Резкий поворот руля, чтобы не задеть их, — автомобиль взвился по блестящему скату щебня справа, и вдруг, на одну долю мгновения, перед лобовым стеклом вырос телеграфный столб. Растопыренная рука Марго наискось легла поперек картины — и волшебный фонарь мгновенно потух.
Дополнялось это воспоминание тем, что вчера ли, позавчера ли или еще раньше рассказала ему Марго — вернее, ее голос. Почему только голос? Почему он ее так давно не видел по-настоящему? Да, повязка, скоро, вероятно, можно будет снять… Что же голос Марго рассказывал?
— …Если бы не телеграфный столб, мы бы, знаешь, бух через парапет в пропасть. Было очень страшно. У меня весь бок в синяках до сих пор. Автомобиль перевернулся — разбит вдребезги. Он стоил… auto… mille… beaucoup mille marks[66] (это сообщение предназначалось, очевидно, сиделке). Альберт, как по-французски двадцать тысяч?
— Ах, не все ли равно… Ты жива, ты цела!
— Велосипедисты оказались очень милыми, помогли собрать все вещи. А ракеты так и пропали.
Теннисные ракеты? Отблеск солнца на теннисной ракете. Отчего так неприятно? Да, этот ужас в Ружинаре. Он — с браунингом в руке, она входит — в теннисных туфлях… Глупости — все разъяснилось, все хорошо… Который час? Когда можно будет снять повязку? Когда позволят вставать с постели? Это было в газетах — немецких газетах?
Он повертел головой, досадуя на то, что завязаны глаза. И потом — какое несоответствие между различными видами чувствования. Слуховых впечатлений было набрано за это время сколько угодно, а зрительных — никаких: не известно, как выглядит палата, какое лицо у сиделки, у доктора. Который час? Утро? Он долго, сладко спал. Окно, верно, открыто, ибо вот слышно, как процокали неторопливо копыта, а вот — шум воды, звон ведра; там, должно быть, двор, колодец, утренняя свежая тень платанов.
Он полежал некоторое время неподвижно, стараясь превращать невнятные звуки в соответствующие очертания и цвета. Это занятие было прямой противоположностью попытке представить себе, как могли звучать голоса ангелов Боттичелли. Тут он услышал, как засмеялась Марго, а вслед за ней — и сиделка. Они находились в соседней, вероятно, комнате. Сиделка учила Марго правильно произносить.
— Soucoupe, soucoupe[67], — повторила Марго несколько раз, и они обе тихо рассмеялись.
Чувствуя, что он делает что-то противозаконное, Альбинус осторожно поднял на брови повязку и принялся подглядывать. Но в комнате оставалось по-прежнему совершенно темно. Он не смог разглядеть даже голубоватого мерцания окна, те едва заметные отблески света, которые сохраняются стенами в ночные часы. Значит, все-таки ночь, а не утро и даже не предрассветные сумерки. Черная, безлунная ночь. Вот как обманывают звуки. Или шторы (шоры?) столь неимоверно плотны?